Евгений Михайлович КОЖОКИН. Заместитель руководителя Федерального агентства по делам Содружества Независимых Государств, соотечественников, проживающих за рубежом, и по международному гуманитарному сотрудничеству с февраля 2009 г.

Родился 9 апреля 1954 г. в Москве; окончил исторический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, аспирантуру Института всеобщей истории АН СССР, кандидат исторических наук. Работал старшим научным сотрудником в Институте всеобщей истории Академии наук СССР. 1990-1993 — народный депутат, член Совета Республики Верховного Совета РФ, член Комитета Верховного Совета по вопросам обороны и безопасности, член Конституционной комиссии, член фракции «Согласие ради прогресса» и группы «Реформа армии». Принимал участие в работе фракций и групп «Смена (Новая политика)», Московская депутатская группа, «Чернобыль», «Коалиция реформ».
В дальнейшем — директор Российского института стратегических исследований; член президиума Совета по внешней и оборонной политике (СВОП); автор ряда научных работ и книг; женат, имеет дочь.
НЕНАВИСТЬ, НЕНАВИСТЬ, ненависть… Как она рождается? Как она пожирает людей? И как она уходит? Она расползается по телу страны как гангренозные пятна. Её лечат хирургией танков и спецподразделений внутренних войск. А ведь только-то, два-три года тому назад было по-другому. Ростки ненависти были совсем слабыми, почти неразличимыми. Только мы в них не вгляделись. Не поняли себя, не поняли друг друга…
***
Фанагория, 1987 год. Холмы неправильными уступами спускаются к дороге. Пыльная усталая трава почти не оттеняет её след. Случайная акация на берегу… И дальше море, зажатое в рукаве Керченского пролива. На песчаном покатом дне часто попадаются куски амфор. Здесь под водой и песком лежат кварталы античного города. Вся портовая часть заселена только медузами. Голубыми прозрачными телами они зависают над зелёным ковром водорослей, нежно шевелят щупальцами в такт морским течениям, иногда море выбрасывает их на берег, и голубые грибы их тел быстро тают на солнце. Лишь мутноватые лужи-желе напоминают об ушедшей красивой жизни.
Тихий закоулок моря. Среди холмов выцветшие палатки археологов. Аккуратные квадраты раскопов. Загорелые обнажённые парни зачищают глиняные площадки до блеска. Столь нежно обработанный материк выдаёт все свои безыскусные тайны. Здесь лепились глиняно-плетнёвые дома ионийских греков, которые переселились на берега Понта Эвксинского после того, как персы в 495 году до н.э. разгромили и разграбили их родину. С тех пор люди не стали лучше и разумней. Безумие по-прежнему временами закипает в их душах.
Самая непознанная страна — всегда твоя собственная, ибо в ней ты можешь познать то, что не удастся больше никому. Ведь свою землю ты несёшь в руках, ногах, сердце. Так странно: жителями моей великой дикой страны были греки, ещё до нашей эры читавшие Платона и Аристотеля. Наивное изумление перед известным поражает воображение.
День второй, третий. Пятый век до Рождества Христова, первый век нашей эры, восемнадцатый, двадцатый… Каждый день с помощью лопаты я помогаю археологам погрузиться вглубь веков. Наверное, это счастье — прожить жизнь, наслаждаясь мёртвой гармонией античного мира. Тмутаракань для грубых эстетов из Института археологии, скучная экзотика почти новейших времён. Они предпочитают оставаться вечными современниками Страбона.
Мара, Маруся Крымова… Одесский голос ленинградца Розенбаума басом сипит из разбитого магнитофона. По скукожевшемуся к концу сезона лагерю носится чёрный поросенок Борман, а за ним немецкая овчарка и глупая рыжая колли. «Взять его, взять его», — ревёт, перебивая Розенбаума, самолечащийся наркоман Джимми Уксус.
Археологическая экспедиция — всегда подарок. Людей экспедиции отбирают самородок к самородку. Руководитель с громкой фамилией Долгорукий — сухой, с офицерской, старорежимной вежливостью и устойчивым запахом местного вина, которое археологи называют писистрат. Длинноволосый, с глазами навыкате как у Надежды Константиновны Крупской, Володя Бибиков — философ, как и положено несостоявшемуся медику. Он однообразно шутит, а сам попадает под безжалостный обстрел Джимми Уксуса.
— Если тебя съест уссурийский тигр, у него наутро начнётся белая горячка.
Проехали. Писистратом экспедицию снабжает Лёха. Он — местный археологический браконьер. Перерыл весь Таманский полуостров. Теперь решил податься в честную археологию. Работает у Долгорукого. А в ноябре думает поступать на рабфак в МГУ.
Амфоры, монеты, гробницы — добыча браконьеров. Мы исследуем сточные канавы. Бедные хибарки, убогая утварь. Бедные демократы раскапывают себе подобных.
Рассыпанная жизнь Бибикова и Уксуса песчаными ручейками стекает по общему направлению. Грешная, но безвредная. Лопатами они вылавливают крупицы нашей истории. Для них история заканчивается у края раскопа, у меня она там начинается.

Тысяча девятьсот восемьдесят седьмым летом от Рождества Христова Москва ощетинилась злобными слухами. Бабки на лавочках, мужики в курилках зашелестели словами: «Крым… автономия… фашистские пособники… крымские татары… да не бывать тому!».
«Они всё погубят, — говорили либеральные интеллигенты. — Зачем они вылезли со своей автономией. Никто им не позволит в Крыму татарскую республику».
«Выслать их, откуда пришли! Ишь чего захотели, республику им подавай. В войну наших людей убивали, а теперь республику требуют!» — резал правду-матку лихой таксист.
А всё началось ещё весной. В Крыму, в Узбекистане, в Краснодарском крае прошли митинги крымских татар. Составлялись петиции. Выбирали делегатов от народа. В июле в Москве собралось более 200 таких делегатов. Добивались они права на возвращение в Крым и воссоздание Крымской автономной республики.
Поддержку и понимание искали всюду: обращались к писателям, режиссёрам, в представительства союзных республик. 26 июня представителей крымских татар принял тогдашний первый заместитель председателя Президиума Верховного Совета СССР П. Н. Демичев, вместе с ним были секретарь ЦК КПСС Г. П. Разумовский и заместитель заведующего орготделом К. Н. Могильниченко. Обещали, что крымскотатарская проблема будет рассмотрена.
В Президиум Верховного Совета СССР с просьбой восстановить права крымских татар обратились писатели Сергей Баруздин, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава и Анатолий Приставкин.
Шестого июля крымские татары провели демонстрацию на Красной площади. После демонстрации Демичев вновь принял руководителей крымскотатарской делегации и заверил их, что вопрос всё решается, решается.
***
«Ты мне ответь, что они делали в войну? Они наших убивали? Были карателями — пусть тогда сидят и не квакают…» Лёха наклоняется и всматривается в дорожную пыль, прибитую дождём.
— Слабоват дождь, вот если бы ливень прошёл. Вон там ближе к источнику главная улица Фанагории проходила, в порт вела, после сильного дождя там часто монеты вымываются… А, чёрт, может, и сегодня повезёт. Ладно, я сказал тебе — помогу, значит помогу. Вчера Джимми и Бибиков пристали — достань, достань писистрата. Я пока проходил — к одному, к другому — час находишься пока литр вина достанешь. Потом с Джимми наквасились у одного друга — куда уж идти…
Там левее чинары после шторма мы хорошие вещи откопали. А на том холме немца нашли: сапоги, фляжка, автомат, даже часть мундира — бои тут такие шли. И наших до сих пор находим. А что твои крымские татары тогда делали?
***
Глаза слезятся. Чёрная феска на крупной стриженой голове. Он ничего не говорит. Медленно, неуверенно идёт в огород. В своём беспамятстве и глухоте он ближе к Аллаху, чем ко мне, бледнолицему любопытствующему гяуру.
«Где бабушка Соня?» — кричит мой провожатый. Силенция. Он не с нами. И всё же медленные шаги куда-то ведут старика. Грядки ухоженные. Домик чисто выбелен.
В 1930 году старик был секретарем райкома партии в Крыму. Его жена, бабушка Соня — Салие по-татарски, — в 1926-м вступила в комсомол, в 1930-м закончила совпартшколу, а в 1931-м стала членом партии. Зыбкие картины прошлого. И среди них чёткие даты советской биографии.
Воевал. Прошёл всю Отечественную. Потом боевой капитан разыскивал свою сосланную семью в Казахстане. Рассказывает его жена Салие Халилова. Наше прошлое слишком долго было постыдной тайной.
— Работала инструктором райкома партии. Когда началась война, мужа забрали на фронт офицером. Эвакуироваться не успела. Машин не хватало. Пешком пошла с тремя детьми. Оставаться нельзя было. Беженцы стремились уйти из Крыма, а он их не отпускал.
Укрыл один русский. Он знал, кто я. Когда немцы пришли, хозяин мне всё говорил: уничтожь партбилет, найдут его — и тебя, и меня повесят, дети погибнут и твои, и мои.
Салие вздыхает и переводит дыхание.
— Собралась как-то к себе в родной аул Сююрташ рядом с Бахчисараем. На дороге — виселица. Узнала повешенных: русский, татарин, цыган. Повернула назад: страшно стало. Я боялась всех: немцев, своих татар, русских, добровольцев, партизан. И всё время мука — чем накормить детей. Сожгли несколько татарских аулов… Страшно.
Наконец немцев из Крыма прогнали. Я вернулась в свой дом, а через пару дней пришли солдаты: надо собираться, уезжать — куда скажут. Одела детей. Солдат говорит: подожди. У тебя фасоль здесь, положи в мешок, возьми с собой. Вещи брось туда же. Пожалел меня. Я ничего не понимала. Если бы не солдат, в дороге умерли бы. 23 дня в поезде ехали. В степи выгрузили. Передником глаза вытирает, молча смотрит на глухого мужа.
— Он на фронте был, воевал, не знал, где мы… Меня вызвали в комендатуру, расспрашивали, в каком райкоме партии работала, ругали, что партийный билет не сохранила. Потом дали две буханки хлеба. Сказали, чтоб приходила в комендатуру, рассказывала, что татары говорят между собой. Страшно было и голодно. Дети голодали, я согласилась.
Через две недели меня нашёл человек, с которым я говорила в комендатуре. Стал вопросы задавать про людей. А я ничего ответить не могу. Не слушала я, что люди говорили, да и все говорили одно и то же. Что ему пересказывать. Говорю: ничего не слышала я. Хлеб, конечно, хотелось получить, но о людях зачем плохое говорить. Ещё пару раз меня вызывали. Хлеб больше не давали. Потом про меня забыли.
Салие устала рассказывать, ей давно не приходилось говорить так много. Но она покорно ждёт, готовая ещё терзать свою память.
— Сходите к учительнице Газие Джамилевой, она всё знает.
Газие, Газие Джамилевна…
Салие удивительно, что её жизнь интересна чужому человеку, и ей тяжело не вспоминать, а именно говорить. Усталые земляные руки. Она извлекает из уснувшей памяти самые тяжёлые навязчивые сны-воспоминания, которые не уйдут до самого её последнего дня. Это уже не память — это она сама: её старость, её болезни, её боль. Доброта солдата, выгоняющего её из дома… Момент узнавания искажённых лиц повешенных… Голодные дети и хлеб, предложенный за предательство.
***
Лёха молчит. По пыльной дороге мы идём в лагерь. Чёртово слово. Выбросить бы его из русского языка. Лёха домой не пошёл. Чешет со мной к археологам. Там базар-вокзал. Писистрат и нормальная жизнь.
— Посадил дед Репку, Репка отсидел и замочил Дедку. Слыхал такую сказку? А эту знаешь? Чебурашка и крокодил Гена пошли грабить «Берёзку». Гена на шухере остался, а Чебурашка внутрь полез. Кричит из магазина: «Есть кирзовые сапоги!! — Бери! — Не могу, в них мусор. — Выброси его! — Не могу, он меня за уши держит». Проехали. Ноу проблем! Лёха теперь сыплет про свои прежние подвиги.
— Сказано же: не давите мне на мораль! Шары на лоб и погнал. Кореш не вписался в поворот. Повис на знаке, я под мотоциклом лежу. Нормально! Синяками отделались.
Когда сезон закончится, археологи уедут в Москву. Начнутся шторма, и на фанагорийские холмы приедут другие люди. Море перевернёт песок, обрушит берег. Теперь ситом просевай песок. Часами. Без устали. И будут монеты, старинные, дорогие. А можно намыть кое-что и получше. Раз Лёхе попался гранат, а на нём лев с поднятой лапой нацарапан. На другом камне — воин в хитоне копьё держит, копьё змея обвила, рядом женщина держит чашу, и змея голову в чашу опускает. Змея — наша жизнь.
На следующий вечер я Лёху не дождался и к Газие Джамилевне пошёл один. В посёлке учительницу все знают. Руки перебирают коричневые тёплые зёрна. Семейный круг зажат в круг света. Зелень вьюнка и винограда обрамляет уют. Выйти из темноты в чужой мир? Войти и стать надолго его должником… Принять на себя груз страданий, не разделяя их… Я стоял в темноте и не решался войти в освещённое пространство.
— Чем обязаны визитом? Мы ко всяким гостям привыкли… Недавно гости приходили с обыском…
Просторная мазанка в посёлке Сенной. Что можно искать в этом доме? Крымских татар. Но их не надо искать, они сидят перед домом: дети, старуха, женщина, мужчина. Страшные крымские татары, напугавшие Москву летом 1987 года. Тёмные средиземноморские глаза татар смотрят на меня. Люди у стола ждут. Выносят фрукты, угощают. Я стою, а надо мной будто звучит голос из динамика, и будто это мой голос, только не живой, а металлический, без интонаций, с чеканной дикцией:
«Как известно, постановлением Государственного комитета обороны от 11 мая 1944 года крымские татары были переселены из Крыма в районы Средней Азии… Это решение мотивировалось сотрудничеством части татарского населения с немецко-фашистскими оккупантами… Это решение, как теперь представляется, отражало суровые условия войны, конкретную обстановку в Крыму и настроения того времени».
Голос грохочет, заполняет всё пространство над маленьким виноградным двориком, над посёлком, летит над проливом, над Крымом, над Чёрным морем, над затихшей ночной сушей.
«На территории Крыма крымскотатарскими националистами были сформированы отряды самообороны. По имеющимся данным, действовало 10 крымскотатарских добровольческих батальонов по 200-300 человек и 14 рот этого же назначения. При активном участии этих формирований были разгромлены партизанские базы, выжжены населённые пункты вблизи лесных массивов и истреблены их жители. Так была создана «мертвая зона» вокруг партизанских отрядов».
По имеющимся данным… Кто их имеет? Где имеющимся? Тайна! Но зато вся страна знает:
«В процессе карательных операций с участием крымскотатарских националистов были истреблены 86 тысяч мирных жителей Крыма, 47 тысяч военнопленных и 85 тысяч человек угнано в Германию. Уничтожались в основном русские, украинцы, греки, евреи и цыгане. В совхозе «Красный»… преступники из 147-го и 152-го крымскотатарских батальонов соорудили печи, в которых круглосуточно сжигались живые люди… Круглосуточно… сжигались… живые, живые люди!».
— От этих фактов трудно уйти…
— А это факты?
Сейчас мне придётся ответить за всё: ведь я — москвич, член партии и к тому же историк. Депортация сотен тысяч невинных людей, преследования, многолетняя ложь и в последнем акте никак не завершающейся трагедии заявление ТАСС, которое продолжает звучать у меня в ушах: «…10 крымскотатарских добровольческих батальонов…». С заявления ТАСС и завязался разговор.
Самые чёрные слухи поползли вслед за его публикацией. А затем ещё статьи в центральной и местной прессе, выступления по радио и телевидению накаляли обстановку, разжигали страсти. В Крымске на стройкомбинате избили женщину-татарку только за то, что она попыталась защитить свой народ, рассказать, что было на самом деле. А что было на самом деле?
К моим собеседникам присоединились двое парней, крепкий коренастый Сервер и худощавый, быстрый в жестах и взглядах Меджид.
— Опять обвиняют весь народ, а не тех преступников, которые сотрудничали с фашистами. Много ли было таких? Даже если согласиться, что цифры в заявлении ТАСС правильные, получается в добровольческих батальонах было не более 1 % всех крымских татар. За что страдают и страдали остальные.
— Сейчас всюду говорят, что Асанов Амет — сын фашистского пособника, но ведь и он, и вся их семья давным-давно отреклись от предателя…
— Из сёл в Крыму пошли к властям обращения: не давать крымским татарам автономии, они зверствовали на стороне фашистов во время войны.
— ТАСС заявляет, что при участии крымскотатарских формирований вокруг партизанских отрядов была создана «мёртвая зона». Так в той зоне сплошь татарские аулы: Авджикой, Аргин, Биюк-Каралез, Ени-Сала, Куртлук, Улу-Узень — все и не назовёшь. Газие Джамилевна уходит в дом и возвращается с рукописью, отпечатанной на машинке на пожелтевших листах.
— Вот комментарий профессора Музафарова к сообщению ТАСС, тут всё подробно сказано. Профессор много лет изучал историю крымскотатарского народа. Он знает правду.
— И возьмите вот это, — чернобородый Меджид протягивает три потрёпанные скреплённые друг с другом школьные тетради.
Сервер, Меджид, Газие Джамилевна — члены инициативной группы движения крымских татар за возвращение их на родину и восстановление Крымской автономной республики. Они были в числе тех крымских татар, что приезжали в Москву добиваться выполнения их требований. С закрученными назад руками их засовывали в милицейские машины. Их отлавливали и высылали из Москвы. Меджид работал водителем автопогрузчика, после возвращения из Москвы его уволили.
Меджид и Сервер — новые люди в движении. Сервер признаётся, что даже крымскотатарский язык он знает не очень хорошо. До недавнего времени его не очень заботило, кто он по национальности. Его сделали крымским татарином власти, которые запретили ему жить и работать на его родине. Ощутив собственную гражданскую неполноценность, он пришёл к людям, которые объяснили ему смысл слова «борьба».
Как всякий прирождённый горожанин, я далёк от земли. Не чувствую её, не понимаю, и лишь безнадёжная усталость пригибает к земле, заставляет искать помощи и защиты у деревьев, травы, у мирных деревенских запахов. Город обескровливает душу. Но уж вовсе в автоматического истукана превращает чужой инородный город.
Сквозь случайно свалившееся на меня туристическое раздумье прогулок по Парижу летом 1985 года я вдруг ощутил, что задыхаюсь в уютной тесноте прекрасной парижской чрезмерности. Невозможность променять бестолковую, суматошную Москву на изящный Париж меня поразила. Не внешние, а внутренние узы держат человека. Нежданное открытие собственного патриотизма, неосмысленного, невыразимого, совершенно нутряного меня поразило. И теперь, слушая крымских татар, я понимал их тоску, подступавшую к горлу и вскипавшую ненавистью.
***
Мотоцикл Сервера проскакивает одну за другой длинные улицы Сенного, летим по шоссейке, крутой поворот налево. Сервер уже обо всём договорился: нас ждут. За столом у персикового деревца два старика. Крепкий плотный Закир и высокий измождённый Халил-ага. Старики не спешат рассказывать, угощают пловом, арбузом. Сервер уехал по делам.
Застучал дождь по листьям, по деревянному столу. В доме ремонт, всюду цемент, вещи набросаны. Присесть негде. Вышли опять на улицу. Не размокнем. Дождь чуть накрапывает. Закир всё пытается понять, о чём надо рассказывать, потом махнул рукой и стал говорить о чём хочется.
О том, как старшие родственники, крестьяне из Капсихора, спасали в 1919 году красный десант Мокроусова, Папанина и Белякова. О том, как сослали его семью в Северный Казахстан: попали в подкулачники, так как отец повздорил с местным активистом. О том, как в буран унесло палатку, в которой они жили, и первую казахстанскую зиму домом им служила яма в земле.
С другом Мишкой Заикиным они украли у одного мужика горшок с маслом. Мишка до сих пор вспоминает этот горшок. Кулак и подкулачники, выгруженные из крымского эшелона на станции Шахтанды, они поставили точку № 33, за колючей проволокой соорудили бараки из дёрна, стали обживать степь. То была первая поднятая целина.
Голодно было. Весной, когда в степи пошёл в рост щавель — лошадиное ухо, Заикин предложил подлезть под проволокой, в степи подкормиться, потом вернуться. Так и сделали. Ягоды нашли, стали траву собирать. И тут их случайно заприметил кто-то из лагерного конвоя. Прискакал верховой, набросил верёвку на одного, потом другого мальчишку. Привязал верёвку к луке седла и поскакал в лагерь, они бегом за ним. В лагере их стал избивать, прибежали родители, избил и их.
«Самым лютым конвойным за их жестокость потом аукнулось. В 1934 — начале 1935 года колючую проволоку сняли, расконвоировали. Тогда некоторых конвойных убили, другие прижились, женились на бывших спецпоселенках. Колхоз образовался, разбогател быстро: народ отборный, работать умели. А томило всё-таки в Казахстане. И ударился я в бега вместе с братом. Год-то был 37-й.
В дороге мы потеряли друг друга. Потом уже узнал: его поймали, закинули в лагерь на Печоре. Его война только освободила, штрафником на фронт попал. А я тогда добрался до Петропавловска. Есть хотелось — умру, думал, от голода. На вокзале парень незнакомый трёшку дал. Подкормился немного и дальше. В Горьком арбузом угостили. Тем и жив остался. До Москвы побоялся ехать.
Как подъезжать стали — спрыгнул с поезда, да шибко о шпалы ударился. Кто подобрал меня — не знаю. Но не обидели, сдали в Даниловский детский распределитель. Так в Москве очутился в первый раз в жизни.
В распределителе отоспался: день и ночь спал и всё сны видел про горы свои, про море. Откуда — я не сказал, только тетку, что в Капсихоре осталась, назвал. Одели, накормили и в Крым, в тамошний распределитель. Декрет Ленина детей беспризорных защищал тогда.

В Крыму сам начальник детского распределителя меня домой отвёз. Пожил я, пожил у тетки — рада она была, что и меня увидела и весточку от родных получила, а через год затосковал по родителям, по брату. В 39-м вернулся в Шахтанды. Отец ремешка под задницу дал. Как за что? За то, что из Крыма в Казахстан вернулся.
А брата я больше никогда не видел. Он в Югославии в танке сгорел при освобождении Белграда. Я на фронте тоже танкистом был. Как ушёл добровольцем, попал в Хвалынский учебный полк в школу сержантов-водителей. А брат, как из штрафников его перевели, в училище танковое даже попал. Я знал, что он танкист и после ранения, перед тем, как в часть возвращаться, просил, чтобы с братом в один экипаж. Да не судьба. В какой части служил? 3-я ударная армия 1-го Белорусского фронта, 150-я стрелковая дивизия, 469 полк. Командир пулемётного расчёта.
Как-то раз меня к себе вызвал командир полка, в конце войны это было, не в 44-м, а в 45-м, сидят он и майор из особого отдела. Переговаривались тихо. Мне ничего не сказали. Потом уже узнал, командир полка объяснил, что я — не из Крыма. Берлин брал, а рейхстаг штурмовать не пришлось, наш батальон один из флангов прикрывал, чтобы немцы со стороны к рейхстагу не попытались прорваться. Помню из домов, дотов солдаты выходят, по обочине дороги оружие выкладывают, мы пистолеты себе забирали.
2 мая праздновали Победу, грохот стоял, как в самом страшном бою. Залпы вверх из всех видов оружия. Осколки и пули потом вниз сыпались. Своими осколками себя убивали. Потом на даче Геринга стоял к северу от Берлина. Там с американцами подружились, мы к ним кино ездили смотреть, они шорты дарили, чепуху всякую. Некоторые приглашали к ним в Америку приехать. Простые парни. Англичане — те высокомерные очень. С ними снюхаться не получалось. Я и позже часто в английскую и американскую зону заезжал, участвовал в демонтаже германских военных заводов. Как демобилизовался, работал в геологоразведке в Саратове. Заочно автодорожный институт закончил. Старостой группы был».
Старик мне всё доказывает и доказывает, что он — советский, а что доказывать, а какой же он ещё? Мы все советские, хотим того или нет. Страна-то у нас одна — советская — и другой страны у нас нет, и другого названия у неё нет. Вот если рассыплется по нашей же воле, то мы будем узбекскими, украинскими, литовскими, российскими. Разбежимся, вот только куда бежать, всё равно соседями останемся.
В 55-м году уехал Закир в Ташкент. После того как закончил в 64-м институт, работал директором автобусного парка № 18, возглавлял спецавтобазу № 12, под началом лично у Ждеббарова, свояка Рашидова, ходил. Грех жаловаться, в Узбекистане хорошо жил. Вот только с возрастом болеть стал. Контузия напомнила о себе. Всё пошло-поехало. Аллергия, хронический бронхит, головные боли, гастрит.
«Дядя Тохтар давно мне говорил — чистый ты из чистых, можешь ехать в Крым. В 72-м через начальника ОблГАИ познакомился с Беловым, начальником РОВД Киевского района Севастополя, просил помочь. Он нормально к просьбе отнёсся, только помочь ничем не смог. А в 79-м всё бросил: в Крым нельзя, так всё куда поближе переберусь, и приехал сюда, на Тамань.
Футболили меня из райисполкома в милицию, из милиции в райисполком. Три месяца прописывался. В конце концов первый секретарь райкома партии Куюмжиев помог. Прописался, сторожем на работу устроился. Зато живой, болезни отпустили».
Утопическая империя создавала идеальных подданных. Она лишала людей собственности, национальности, привязанности к родным и близким, обрекала их жить в будущем, а не в настоящем. Только будущее никогда не наступало. Мираж коммунистического счастья убегал вперёд. Гонка за ним обрывалась лишь смертью, но новые поколения подхватывали и подхватывали эстафету. Бег стройными рядами продолжался несокрушимо. Даже те, кто хотел бежать в противоположную сторону, не имели такой возможности и подчинялись общему курсу. Теперь люди тысячами и миллионами сходят с дистанции, сошли и эти два старика. Они выбрали национальную тропу своего народа.
Халил-ага как и Закир — фронтовик. На фронте с 16 июля 1941 г. 30 июля был первый раз ранен. Крым освобождал в звании лейтенанта. Был ранен, но в госпиталь не пошёл. Мечтал увидеть родных. 18 мая получил отпуск, 19-го приехал в Гурзуф и нашёл дом пустым и разгромленным. На полу подобрал фотографии детей.
Уходя на фронт, оставил двоих и беременную жену. Узнал, что всех крымских татар увезли. Поехал в Симферополь, оттуда в Бельбек. На станции встретил семью казанских татар, люди сказали, что последний эшелон с сосланными уже ушёл. Лейтенант сел на шпалы и заплакал.
Вернулся в часть, а в октябре 44-го получил пакет для дальнейшего прохождения службы в Средней Азии, отправили в Ашхабад в лагерь для запасников.
«В 45-м демобилизовали, где мать, дети, жена — не знал, никаких сведений, ничего. Жил некоторое время у знакомых в Кибрае, недалеко от Ташкента. В конце концов в комендатуре мне сообщили, что моя мать на поселении в Горьковской области. Выдали мне литер, и я поехал к матери. Тогда же я узнал, что дети все умерли, и старшие, и тот, кем беременна была, а жена жива, в Марийскую АССР её сослали.
В комендатуре в Йошкар-Оле мне сказали, чтоб на работу устраивался, мол, потом и жену заберёшь. Я, агроном по специальности, не мог работу найти, а когда приискал работу, стал разрываться: контора в одном месте, жена — в другом, сам я — непонятно где. В спецкомендатуре говорили: поедешь к жене без разрешения, двадцать пять лет получишь. Поехал и двадцать пять лет не получил. Дальше что…Работал, работал, бригада была коммунистического труда… Благодарности получал… А в 77-м взял двух внучек и приехал в Крым. Меня выписывать на старом месте не хотели, говорили: в Крыму всё равно тебя не пропишут. Да я уж решил. Поселился к одному старику, он собирался мне дом продать, сыновья его приёмные написали расписку, что не возражают. Не вышло. Пришли главный инженер колхоза, бухгалтер, потребовали, чтоб я освободил дом, так как он совхозный и его красить надо. Потом участковый милиционер приказал вытащить все мои вещи из дома. Так и выгнали с внучками на улицу. Я договаривался о продаже дома в одном месте, в другом. Люди соглашались, власти запрещали. Наконец, нашёл пенсионерку, бывшую учительницу, она у детей жила, дом ей был не нужен, заплатил деньги, въехал с внучками. И опять началось. Председатель колхоза запретил огород сажать. Свет, воду отрезал. В стакан подсолнечное масло наливал и фитиль жег: внучке-то уроки готовить надо. Даже пенсии лишили: два года восемь месяцев не получал — нет адреса и человека нет.
Всюду писал, за помощью обращался и в обком партии, и к Брежневу, и к Косыгину, и в «Правду» — всё бесполезно. Жил чем? Цветы собирал в горах, травы, продавал на базаре. Упирался, упирался — из дома всё равно выгнали. Приехала учительница, вернула деньги… За что со мной так? Воевал, социализм строил, как все…
Какая на мне вина — не понимаю. Душа болит… На родину хочу вернуться и не могу. Через пролив только на Крым смотрю…»Время пьяной безмятежности, время медленного соскальзывания в пропасть, время безгласия и полудумия закончилось, но его токи и страхи всё ещё живы в нас. Призыв по капле выдавливать из себя раба всё ещё не потерял смысла. Капли капают, раб не исчезает, слишком много рабского социалистическая империя заложила в души. Простым людям империя не оставила ничего, кроме задавленного, затравленного, но живого и неуничтожимого национального чувства и страстной жажды социальной справедливости.
Старики бормотали мёртвые слова про строительство социализма, но их слезящиеся глаза загорались только тогда, когда они произносили слово «Крым».
Магия национального патриотизма уже раздула угли. Пахло пожаром. Топлива для него хватало: «великий кормчий» заготовил его на много лет вперёд, а его ущербные последователи кое-что добавили. Да и факелы для национального пожара засвечены уже давно. Потрёпанные тетради Меджида лишний раз служили тому подтверждением.
* * *
Крупный круглый почерк бежал по школьным клеткам. Наивный рассказ про наивного человека, сохранённый для тех, кому всю жизнь не хватало наивности. Крупный почерк человека, привыкшего к иным орудиям труда, чем ручка и бумага. В век компьютеров наша история живет фольклором и рукописными летописями.
Мы продолжаем повторять заклинание «рукописи не горят». Горят! Не только рукописи, но и люди, и крупный, круглый почек ведал об этом.
Муса Мамут родился 20 февраля 1931 года в деревне Унджи (в 44-м году на деревню навесили новое имя, теперь это село Колхозное) Балаклавского района Крыма в семье пастуха Ягьи Мамута. Депортация выбросила семью Мамутов в Узбекистан. Там от голода вскоре умерли две сестры и два брата Мусы. По-разному встречали крымских татар в Узбекистане: делились последним и забивали кетменями за мелкое воровство на бахчах, усыновляли детей умерших родителей и не принимали больных в больницы — пусть подыхают фашистские прихвостни. Муса, мальчишкой начав работать грузчиком на хлопкопункте, получил на свою долю избиения до потери сознания. Бил бригадир по указанию спецкоменданта за то, что опоздал на ежемесячную регистрацию в комендатуре.
Спецпоселенцам крепко вдалбливали в память их полное бесправие. Впрочем, после 1956 года жизнь Мусы Мамута покатилась по обычной советской колее, ни взлётов, ни падений: работал слесарем, трактористом, техником — честная трудовая лямка. Рабочим человеком, частью авангарда советского общества Муса Мамут был, а вот полноправным гражданином так и не стал.
Когда в апреле 1975 года Муса с семьей переехал в Крым и купил дом в деревне Беш-Терек (ныне Донское) Симферопольского района, в нотариальном оформлении купленного дома и прописке было отказано, а затем против Мусы Мамута и его жены Абдуллаевой Закии было возбуждено уголовное дело по обвинению в нарушении паспортного режима. Не прописали, а теперь за это судить — всё логично, на то и статья есть 196 Уголовного кодекса Украинской ССР. 23 апреля 1975 года Мусу Мамута арестовали. В мае следующего года Симферопольский районный суд приговорил его к двум годам лишения свободы. На беду или на счастье освободили Мусу досрочно «за добросовестное отношение к труду и хорошее поведение». Вернулся Муса к семье в Беш-Терек и вновь ему отказывают в прописке, требуют власти, чтоб убирался из Крыма. Письма во все известные советскому человеку инстанции не помогли. Вновь возбуждают дело: обвинение всё то же — нарушение паспортного режима. Паспортный режим как петля-удавка на шее нашей: кого надо — держит, кого надо — удушит. Но есть предел у несвободы.
Когда 23 июня 1978 года в 10 часов 30 минут утра участковый милиционер пришел за Мусой Мамутом, чтобы доставить его к следователю, Муса облил себя бензином и зажёг прямо перед своимнесвоим домом. За всех крымских татар, за их попранные права принял страшную смерть Муса Мамут. О чём сам он и сказал в последние мгновения своей жизни.
После биографии Мамута в мятых тетрадках шли стихи, поэма, как сказал Меджид, написанная зэком:
«Кто сжег себя своей рукой,
Тот в памяти людской
Навек останется живой».
Но как гнетут память чёрные камни зла!
Суетливую жизнь, что длится как сплошной квартирный обмен, отягощать ещё чужими болями. От своих-то не знаешь, как избавиться. Если и нужна история, то лучезарная история античности с красивыми богами и красивыми подвигами. Борьба с Ксерксом не то, что с участковым милиционером. Даже в романтической археологической экспедиции скучно.
Людям скучно от самих себя. Бездельничают исключительно тоскливо и бестолково. Как обрести счастье? Лучший день двадцатидвухлетней девочки Кати — когда она приняла «джеф» и под кайфом чистила картошку. А неудавшийся режиссёр Веня боится садиться на иглу и пить «джеф». Слабеющими руками он поддерживает в себе самоуважение тем, что пишет пьесы, которые, увы, никто не ставит и не печатает. Инженер Владик борется с внутренней унылостью с помощью застарелой инфантильности. Он упрямо ходит последние лет двадцать пять в цветной панамке и в пионерских шортах, ему все окружающие кажутся взрослыми и умными, он постоянно задаёт вопросы про то, что знает лучше всех: его волнует происхождение десяти тысяч глиняных китайских солдат императора Цинь, фамилия архитектора, что построил Грановитую палату в Московском Кремле и в Боровске, судьба Тьмутаракани и несчастных ионийских греков, так пострадавших от проклятых персов. Владик дружит с нищим драматургом Веней и очень обеспокоен тем, что в штабах засели курносые, так он называет евреев.
Когда Веня объяснил Владику насчёт своего еврейского происхождения, Владик надвинул панамку на нос, чтобы спрятать в неё своё недолгое пионерское смущение.
Бедные люди своим землеройным трудом во славу археологии, они оплачивают южное солнце и море. Со всех сторон их подстерегают опасности, лишь Бибиков и Уксус бесстрашно бродят в кумарах. Здесь отдых для неприкаянных людей. Можно ночью собрать рюкзак и уйти, а символическую плату за труд подарить начальнику, всё равно он от неё не разбогатеет.
Ни к кому не обращаясь, Бибиков повторяет: «Вова, хочешь пива бочкового?»
Нет ни пива, ни Вовы. Уксус рассказывает девицам: «Волосатые в Лапландии завалили беса и продрали всей толпой…», те прыскают и, набросив на себя одеяла, идут к ямке у моря загорать. Осенний бриз пробегает по телу гусиной кожей.
Днём к раскопу подъехала милицейская машина, крепкий капитан с бравым казацким чубом из-под фуражки решил подивиться археологии.
«Много работы?!» — задал он утвердительный вопрос.
«Да че у нас работа, вот у Вас сколько-о-о…», — протянул из канавы Джимми.
«А тут ещё крымские татары», — подсюсюкнул кто-то сбоку.
«Да, ошибка вышла, пустили их сюда», — мотнул чубом капитан.
«Да ты, — множественным «ты» объединяя всю нашу кампанию, заверил он, — не боись, мы с ними справимся». Подивился, провёл разъяснительную работу и печатным шагом направился к машине.
«Цементовоз!» — прицелился лопатой в сторону газика Джимми. Владик глубоко вздохнул и спросил, не потомки ли крымские татары евреев, основавших Хазарский каганат, набегавший неразумно столько раз на Русь, пока им до основания не отомстил князь
Олег. «Да иди ты туда-сюда! — вдруг прорезался мрачно копавший Лёха, — пошли с нами вечером, я тебе покажу хазар».
* * *
Поворот, ещё одна улица, ещё поворот. Маленький посёлок в темноте развёртывается всё новыми и новыми улицами. Уснувшие палисадники с осенними цветами. Нас обгоняет легковушка, одна, вторая… Сервира окликают. Степь и сторожевые кусты. Из полутьмы близ домов выступают люди, здороваются с Сервиром, пристально смотрят на незнакомых.
Увитый виноградом двор, скамейки, доски на кирпичах, импровизированный зал для заседаний, в освещённом месте — стол. Прямо перед столом усаживаются старики — совет старейшин, люди помоложе — в глубине двора. За столом — Газия, Сервир, Меджид, члены инициативной группы. Тишина, напоённая дыханием людей и моря.
Чуть охлаждённый йод сентябрьского Причерноморья проникает в лёгкие, разливается по телу, пробуждая тревогу и нетерпение. Повестка дня, председатель. На голосование ставится вопрос, принимать ли предложение местных властей впредь проводить сходки в клубе. Предложение отклоняется: кому интересно, пусть приходят и слушают, мы не прячемся, а в клуб не пойдём, нам так свободнее. Потом пошли сообщения с мест: седой крестьянин пересказал письмо от родственников о сходке в Крыму, милиция окружила, собиралась вмешаться, но люди мирно разошлись, обошлось без столкновения.
Сервир, помрачнев от непривычной роли чтеца и от ощущения ответственности, зачитал отрывок из повести Чингиза Айтматова «И дальше века длится день».
— Это из нас пытались сделать манкуртов, — объясняет Сервир.
— Нас лишили родины — Крыма и нас хотели заставить забыть наш язык, наши обычаи, забыть Крым. Не получится! Мы остались крымскими татарами и мы вернёмся к себе!
«В Крым! В Крым! Крым — наша родина», — загудели в ответ голоса.
И будто чтобы доказать, что прошлое не забывается, его можно уничтожить только вместе с людьми, пришедшими из этого прошлого, на свет один за другим стали выходить старики и размеренными голосами рассказывать, как их уничтожали.
Вдруг забилась в плаче женщина у стены: «Я — математик, учительница, почему мне не дают работать? Я не могу больше ходить на виноградник. Зачем я училась?» Её успокаивают. Рассказывает Халил-ага спокойным, тихим голосом, и от этого спокойствия напряжённость становится зловещей.
Беззащитность голоса и облика старика, дважды изгнанного с его родины, взывает к мести. Кожей начинаешь чувствовать, как рождается это страшное чувство. Оно заползает в души молодых сильных мужчин и прорывается криком: «Если война, пусть не надеются, что я пойду за них воевать!» За кого за них? За русских? За советских? Крикнул один, а что думают другие? И вновь будто горячая волна отхлынула. Старик продолжает рассказ. Сходка закончилась. Молодая женщина спросила у меня, как подписаться на журнал «Гласность».
* * *
Прошло три года. Ненависть уже дала свои кровавые всходы. Кровь увлажнила землю, и поднялся красный туман. Вновь слепые ведут слепых, и хмурое утро может закончиться ночью. И всё же это утро. А поэму про Мусу Мамута, переписанную от руки, написал русский.
«Полуостров» №7 (311) 20 — 26 февраля 2009 г.