Борис Чичибабин: Обязательство жить

Post navigation

Борис Чичибабин: Обязательство жить

Поэту с чудной фамилией Чичибабин было недосуг задумываться о месте в ряду почтенных классиков. У его слова — другой накал и резон. 

Гений русско-украинского приграничья, которое и внутри советской империи оставалось напоминанием о казацкой вольнице, он много десятилетий жил частным существованием, с детства ему памятным и привычным. Отсутствие литературных амбиций, сострадательное отношение к быту, тому, что принято называть мелочами жизни (в то время как жизнь порой вдохновлена именно этими мелочами), хранило Чичибабина от искушения славой. Он чуждался литературных баталий, и — вдали от столичной суеты — не рифмовал поэзию с властью. Сам чернозем жизни был воздухом его свободы:

Я был простой конторской

крысой,

знакомой всем грехам

и бедам,

водяру дул, с вождями грызся,

тишком за девочками бегал…

И все-таки я был поэтом,

сто тысяч раз я был поэтом,

я был взаправдашним поэтом

и подыхаю как поэт.

Чичибабин в русской поэзии — наследник Пастернака: по конкретности осязания, природному дару всматривания в частности жизни, любви к самой жизни, ее строю и ладу. «Подонки травят Пастернаков» — это о времени, производящем насилие над бытием. И вопреки этому насилию — торжество в его лирике воробьев, одуванчиков, одухотворенной ткани, производное от пастернаковского «лист смородины груб и матерчат». И знаменитая анаграмма, обращенная к учителю: «я весь помещаюсь в тебе, как Врубель в Рублеве» (Борис Полушин в Борисе Пастернаке, Борис в Борисе) — более, чем остроумная игра слов. А именно: признание того, что борения духа, вся мощь человеческого гения легко окружаются жизнью, чудом творения, благодатью Божьей. «Ты — вечности заложник

У времени в плену», — говорит один Борис, а второй подхватывает: «Пока не в косных буднях, а в Вечности живешь».

Чичибабин не прятался за проблемы искусства, но, узнавая персонифицированное зло, называл его подлинным именем — и в этом наследовал Дон Кихота, смешного разве что для тех, кто не осознает природы зла.

К середине 1950-х Чичибабин начал свой осознанный путь в поэзии — рукописными сборниками, в которых поражает открытость жизни, добровольное принятие ее тягот (и это после лагерных лет); как если бы автор говорил: не чурайтесь тюрьмы и сумы, но радуйтесь свету, воздуху — и любви в сердце. Уже здесь осуществляются подступы к его ГЛАВНОМУ, тому, что впоследствии будет названо школой любви.

За рукописными — в начале 1960-х — последовали четыре изданные книги. Книги-неудачи, изуродованные цензурой до потери звука. Именно о них поэт позже скажет: «Четыре книжки вышло у меня, а толку…» Как будто отделит себя от них, сделав выбор в пользу безвестности, вернее, безымянности, потому что стихи его, расходясь в списках, продолжат жить подлинной жизнью — на площади, в гуще людей. Из этой гущи Чичибабин скажет о «воровских похоронах» Твардовского, пророческом явлении Солженицына («В Кремле артачатся вожди. Творит в Рязани Солженицын»), позорной депортации крымских татар… За неподконтрольные стихи его исключают из Союза писателей, окончательно отпустив в «графоманы» — по сути же, в народные поэты. И, как уже бывало, отрыв от магистрального русла станет для него благодатным уходом: навстречу большой любви, внутренним вехам, о которых принято писать с заглавной. В конце десятилетия рождается один из бесспорных шедевров Чичибабина: сонеты Любимой (в окончательном своде их пятьдесят один). Вспоминая Данте, Петрарку, Шекспира, поэт провозглашает власть той, «что движет солнце и светила», выпрямляя, казалось бы, ссохшуюся ткань бытия.

В разгар застоя Чичибабин принял груз своего изгойства, сплетая это переживание с мыслями об уезжающих и остающихся, ищущих путей в неприспособленном для любви мире. И счеты с земной родиной, с самим собой как здесь и сейчас живущим станут отважно просты: мы не можем любить безнравственное в своем отечестве, как всеми силами должны восстать против безнравственного в себе.

А я тебя славить не буду

вовеки,

Под горло подступит —

и то не смогу.

Мне кровь заливает

морозные веки.

Я Пушкина вижу

на жженом снегу,

— это о своей «морозной Элладе», неотступно любимой Руси… В лучших стихах зрелого Чичибабина — «Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю…», «Церковь в Коломенском», «Я почуял беду и проснулся от горя и смуты…», «Признание», «Московская ода» — тема России зазвучит с той редкой в двадцатом веке прямотой, к которой стремились Пушкин и Гоголь, о которой писал Чаадаев: «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа, но… Я не научился любить мою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами…»

Слава Чичибабина, вспыхнувшая в перестроечные годы, была тем долгим костерком, на который подул ветер. После выхода в 1989 году «Колокола» людям казалось, что они давно знали эти стихи, произносили «про себя», плакали над их правдой. Чичибабина не «открыли» — его узнали в лицо. Он же не переставал удивляться такому узнаванию, называя себя обыкновенным человеком, которому лишь волей случая выпало говорить от имени поэзии:

Все мнят во мне поэта

и видят в этом суть,

а я для роли этой

не подхожу ничуть…

Меняю призрак славы

всех премий и корон

на том Акутагавы

и море с трех сторон!

Камертон индивидуального стиля Чичибабина — украинизмы, дающие ему нечто большее, чем колорит: особую интимность, совестливость, ограждающую эту поэзию от официоза и языковой поденщины. Его «ридный», «вирши», «панство», «лють», «хата», «треба», «селянских», «хлопчик», «батьку», «трошечки», «духмяней», «криниц», «невдалый», «кохаты», «далеч», «мавка», «Украйна», «Чумацкий шлях» наследуют языку Гоголя и мове Шевченко (последний — Дух-Тарас — был для Чичибабина классиком на все времена и непререкаемым нравственным авторитетом наряду с Пушкиным и Толстым). «Украинскость» Чичибабина — в не прерванном диалоге с Киевской Русью.

Не раз бывая на обочине жизни, самом ее краю, Чичибабин открыл для себя условность земных границ — и принес в поэзию переживание метафизической встречи: человека с человеком, слова со словом, наречия с наречием. Это открытие сделало его незаменимым. Однажды Чичибабин услышал от Зинаиды Миркиной молитву, которую полюбил всем сердцем: «Господи, как легко с Тобой, как тяжко без Тебя. Да будет воля Твоя, а не моя, Господи». Он принял известные слова Христа с восторгом неофита, как сказанные сегодня и о сегодняшнем. И вправду: что встает перед внутренним взглядом, когда — живущие в обезбоженном мире — мы вспоминаем Его гефсиманскую ночь? К чему обязывает нас повторение Христовой молитвы? С Чичибабиным вернее догадываешься об ответе: обязательстве жить, приняв реалии нового дня и помня о пославшей нас воле. Отзываясь. Радуясь. Видя ее во всем.

Светлана БУНИНА

 

 

Похожие материалы

Ретроспектива дня